Яндекс.Метрика

Запретные плоды

Запретные плоды

В столичном издательстве «ВАГРИУС» только что вышел сигнальный экземпляр новой книги Сергея БОРОВИКОВА «В русском жанре». Предлагаем вниманию читателей отрывок из книги.

В куренье дьявольского, конечно, больше, чем в пьянстве. Начать с того, как приучаются – через силу, через омерзительный вкус во рту, через рвоту. Последняя радость сопутствует и пьянству, но там она как бы расплата за пережитое опьянение, здесь же взимается плата вперёд; сколько нужно в себе перебороть, чтобы пристраститься к куренью настолько, что пробуждение ото сна связано лишь с мыслью о затяжке.

А ритуальная, внешняя сторона куренья? Никто ведь не фотографируется с рюмкой и бутылкой. То есть фотографируется, но не придаёт этому фото значительности или интеллектуальности. А вот фотографироваться с папироской долгие годы считалось и считается возможным и даже как бы доблестным. Вообразите М. Горького на вклейке перед собранием сочинений с поллитрой в руке. Или Шаляпина на обложке нот. Но редкого деятеля культуры, в том числе и их, мы не увидим с папиросою, как бы дополняющей и одновременно обогащающей его облик. Портреты с ними писали: Иван Александрович Гончаров изображен с сигарою. Владимир Даль, Аполлон Майков! Цари позировали с цигарками, например, Александр III. А дамы? В длинных пальцах длинный мундштук, а взгляд такой задумчивый.

А нам все долбят: «отучение в три дня... по методу... Довженко...». Какой там Довженко, когда сам угрюмый Лев Николаевич Толстой, оторванный от работы – так, раз 1887 год, подумать только, над «Крейцеровой сонатой»! – стоит в блузе, в одной руке стакан чаю на блюдечке держит, а в другой папиросу.

Курили, курят и будут курить. То, что американцы бегают и не едят мяса, а сигареты выживают из своей страны в наши, третьи, страны, ничего не значит. Сегодня не курят, завтра одумаются, дым из-за океана повалит столбом.

Довженко!

* * *

Чехов в каком-то рассказе с недоумением вспоминает борьбу, которую вели в гимназиях с куреньем: достаточно было увидеть инспектору гимназиста с папироской, как виновного изгоняли. Когда учился я (50-60-е годы), таких репрессий не было, но и открыто, как сейчас, не курили. Конечно, свобода, но мне чего-то жаль. Ах, школьный сортир! Последнее прибежище прогульщика. Из женщин лишь завуч решалась открыть дверь в мужской туалет: «Петрусенко, выходи, я знаю, что ты здесь!» Но если, отчаявшись, она делала попытку внедриться в помещение, то все, там находившиеся, срочно спускали штаны и, присев вдоль стены, с гневной стыдливостью протестовали.

Но это тогда, когда в школе отсутствовал преподаватель столярного дела Петр Григорьевич. Сам некурящий, он специализировался на борьбе с курильщиками. Меня он однажды застукал с сигарой. В те годы мы крепко задружились с Кубой, и остров Свободы стал поставлять в нашу страну табачную продукцию. Каких только сигар, доступных на Западе лишь мистеру Твистеру, не предлагал советским людям любой самый занюханный ларек! Были сигары, каждая из которых имела собственное помещение в виде дюралевого цилиндра с завинчивающейся крышкой. Я украл у старшего брата такую сигару.

Курили мы ее коллективно в продолжение трех перемен, и еще оставался порядочный кусок.

Сигара клекла во рту и выдавала дым неровными порциями, от иных пробирал озноб и кашель. По звонку ее приходилось гасить, и она начинала оглушительно вонять, даже через две бумажки. В последнюю перемену я не стал ни с кем делиться. И под остолбенелыми взорами аккуратно писающих первоклассников, пользуясь приобретенными за день навыками, ловко раскурил толстый размохренный окурок. Но счастье длилось недолго. В сортире возник Петр Григорьевич. Его явно поразил предмет моего наслаждения. Он быстро шагнул ко мне и, очень ловко выдернув изо рта сигару, не швырнул ее, как поступал с папиросками, в очко, но наклонясь, осторожно ткнул туда ею. Сигара возмущенно зашипела, а Петр Григорьевич сделал вид, что тычет ею мне в рожу: «У, так бы и...» И подтолкнув в спину: «Иди отсюдова!»

* * *

Куда решительнее и беспощаднее, чем с курением, школа боролась тогда с нашей внешностью. Тема причёсок и рубашек была главной в воспитательном процессе. Самое смешное и жалкое, что никаких таких рубашек, кроме как поплиновых или сатиновых со стандартными воротничком, кармашком и манжетами, не было и быть не могло. Разным мог быть лишь цвет – с ним-то и боролись. Первая война была объявлена коричневому. Причины были настолько ясны и бесспорны, что коричневый цвет навсегда исчез у мальчиков. У девочек он оставался: форменные платья были коричневыми. Затем началась более затяжная война с чёрными рубашками. Их вдруг стало модно носить, и матери перекрашивали нам голубые, белые, розовые рубашки. Ах, как это было здорово надеть утром впервые чёрную рубашку и, выпустив воротничок на пиджак, явиться в школу. В ответ на объявление войны чёрному попытались возражать родители, но были сражены убийственным аргументом: чёрные рубахи носили итальянские фашисты. Исчезнувши с мальчиков, чёрный цвет продолжал сопровождать девочек, так как форменный фартук был, как известно, чёрного цвета.

Но всё это было лёгким жанром в сравнении с многоактовой античной трагедией под названием «Волосы» (бродвейские названия нам были известны задолго до Бродвея). Борьба с причёсками была затяжной и кровопролитной и велась с переменным успехом. Логики у атакующей стороны, естественно, не было. То от нас требовали чёлок, чубчиков и голых затылков «бокс», в крайнем случае «полубокс», и даже моя интеллигентская «полечка» преследовалась. То вдруг было велено отращивать волосы и зачёсывать назад, дабы они не свисали на лоб. Девочкам запрещались любые стрижки, допускались лишь косы, количество которых, впрочем, не регламентировалось. Но когда девочка попадала в инфекционную больницу, что случалось тогда нередко, и её там остригали, то, воротившись в класс, она ходила этакой диссиденткой, стриженой курсисткой времён Александра II, только папироски и бомбы под фартуком не хватало. На этом девочки и в самом деле портились, привыкали поперечничать, и таким образом, в иной девичьей судьбе детская инфекционная больница, построенная в конце прошлого века купчихой Д. Поздеевой, играла роковую роль.

Помню особое собрание родителей с учениками, посвящённое причёскам. Поводом к нему послужила оттепельная популярность поэзии.

Вышла книга Евгения Евтушенко «Взмах руки» (1962 г. – уточнил я в Лит. словаре). Борька Эздрин, увидев в этой книге портрет поэта, потерял покой. Дураку Эздрину – хоть режь – надо было походить на поэта Евтушенко. С книжкой он пришёл в парикмахерскую, где попросил постричь его «так же». Это было невыполнимо: ср. всемирно известную евтушенковскую голову и Борькину, круглую, как у кота, до век заросшую щёткообразным волосом, и вы поймёте. Но движимая алчностью (Борька посулил трёшку, что было по тем временам очень торовато) цирюльница согласилась!

Борька был ужасен. Жаль, что мы не сфотографировали его тогда, было бы чего послать сейчас в город Хайфу, чтобы благополучный анестезиолог, быть может, пролил бы слезу над безвозвратно ушедшим детством.

Самым ужасным был не Борькин вид, который занимал нас не более пятнадцати минут, а то, что он сделал подарок педагогам. Увидев его, Евгения Валентиновна прямо-таки затряслась от возбуждения, и каждый из нашего 8 «А» унёс домой дневник с объявленным под родительскую расписку совместным собранием.


Опубликовано: «Новые времена в Саратове», № 29 (44), 8-14 августа 2003 г.


Рубрика:  Культура

Возврат к списку


Материалы по теме: